Комик [Алексей Феофилактович Писемский] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Алексей Феофилактович Писемский Комик Рассказ
I Собрание любителей
Нижеследующая сцена происходила в небольшом уездном городке Ж.. Аполлос Михайлыч Дилетаев, сидя в своей прекрасной и даже богато меблированной гостиной, говорил долго, и говорил с увлечением. Убедительные слова его были по преимуществу направлены на сидевшего против высокого, худого и косого господина, который ему возражал. Прочие слушатели были: молодая девица, чрезвычайно мило причесанная, – она слушала очень внимательно; помещавшийся невдалеке от нее толстый и плешивый мужчина, который тоже старался слушать, хоть и зевал по временам; наконец, четвертый – это был очень приятный и очень искренний слушатель; с самою одобрительною улыбкою он внимал то Аполлосу Михайлычу, то косому господину, смотря по тому, кто из них говорил. Были, впрочем, еще двое собеседников, но они совершенно не прислушивались к общему разговору, сидели вдали от прочих и, должно быть, пересмеивали тех. Это были: молодая дама, стройная и нарядная, и молодой человек, тоже стройный и одетый с большими претензиями на франтовство. Толстый мужчина был местный судья – Осип Касьяныч Ковычевский, человек, говорят, необыкновенно практически умный и великий мастер играть в коммерческие игры; приятный слушатель – Юлий Карлыч Вейсбор. Он был очень любим всем обществом, но, к несчастью, имел огромное семейство и притом больную жену, которая собственно родинами и истощена была: у них живых было семь сыновей и семь дочерей; но что более всего жалко, так это то, что Юлий Карлыч, по доброте своего характера, никогда и ничего не успел приобресть для своего семейства и потому очень нуждался в средствах. Нарядная дама приехала в город лечиться. Это была прелестная женщина, – немного, конечно, важничала и все бредила столицею, в которой была всего один раз, и то семи лет, но, вероятно, это проистекало оттого, что она имела значительное состояние. Сидевший рядом с нею молодой человек приходился хозяину племянником и служил в Петербурге в каком-то департаменте писцом, а теперь приехал на три месяца в отпуск. Он тоже очень восхищался столичною жизнью. Молодая девица была его родная сестра; она воспитывалась и постоянно жила у Аполлоса Михайлыча. Что касается до сего последнего, то все его знакомые о нем говорили, что он был человек большого ума, чрезвычайной начитанности, высшего образования и весьма приятного обращения. Имея значительное состояние, он жил всегда в обществе, но не сходился с ним в главных интересах; то есть решительно не играл в карты, смеялся над танцевальными вечерами, а занимался более искусствами и сочинял комедии. Ко всему этому я должен прибавить, что, несмотря на свой пятидесятилетний возраст, Дилетаев был еще очень любезен с дамами и имел кой-какие виды на одну вдову, Матрену Матвевну Рыжову. Косой господин был тоже любитель театра, но только собственно трагедии и драмы. Он слыл в обществе за чудака, но, впрочем, имел порядочное состояние, держал музыку и был холостяк, – имя его Никон Семеныч Рагузов. Спор между хозяином и косым господином зашел очень далеко: оба они начали даже кричать. – Дикая и варварская мысль! – произнес косой гость. – Я с вами уже более не спорю, вы неизлечимы, – отвечал хозяин, – а спрошу вашего мнения, господа. – Я совершенно с вами согласен, – отвечал приятный слушатель. – А вы? – спросил Аполлос Михайлыч, обращаясь к плешивому мужчине. – Вы говорите насчет комедии? – спросил тот. – Да, насчет комедии. Я говорю, что это тоже высший сорт искусства. – Ваша правда, действительно высший сорт. Косой господин вскочил. – Драму-то вы, милостивые государи, – воскликнул он, – куда деваете? Как вы драму-то уничтожаете с вашей комедией? – Опять вы не понимаете того, что вам говорят, – возразил хозяин. – Никто и не думает уничтожать вашей драмы. Мы сами очень любим и уважаем драматические таланты; но в то же время понимаем и комедию, говорим, что и комедия есть тоже высокое искусство. – Да, искусство, но только балаганное, – заметил насмешливо косой господин. Хозяин покатился со смеху. – Ну, Никон Семеныч! – сказал он, махнув рукою. – Вы говорите такие уморительные вещи, что вам даже и возражать нечего, а надобно только смеяться. Никон Семеныч побледнел. – Смеяться я сам умею громче вашего, но не смеюсь, хотя ваши мнения и дерут мне уши, – возразил он. – Мои мнения не могут драть ничьих ушей, – перебил хозяин, – я их высказывал в столицах, и высказывал людям, понимающим театр. И наконец: я мои мнения, Никон Семеныч, печатал и даже советовал бы вам их прочесть – они во многом могут исправить ваши понятия. – Я уж стар учиться, особенно по вашим печатным мнениям. – Учиться никогда не поздно… Вот это мне в вас и неприятно: вместо того, чтобы хладнокровно рассуждать о нашем деле, вы припутываете вашу личность и говорите потом дерзости! Я, конечно, вам извиняю, потому что вы человек энергический, с пылкими страстями и воображением, одним словом – бог вам судья – вы трагик, но, во всяком случае, не мешайте дела с бездельем. – Кто ж вам мешает? Что вы хотите этим сказать? – перебил косой господин. – Вам самим было угодно пригласить меня сегодня на вечер, и я, кажется, сейчас же могу освободить вас от моего присутствия. – То-то вот и есть, что вы все сердитесь, а хорошенько не хотите выслушать, – возразил Аполлос Михайлыч. – Дело наше очень просто и не головоломно: мы затеваем благородный спектакль – во-первых, для собственного удовольствия, во-вторых, для удовольствия наших знакомых и, наконец, чтобы благородным образом сблизить общество и дать возможность некоторым талантам показать себя; но мы прежде всего должны вспомнить, что у нас очень бедны материальные средства: у нас нет залы, мало денег, очень неполон оркестр. Приняв все это в расчет, мы и говорим, что должны играть какую-нибудь хорошую, но немногосложную комедию. Справедливо ли я, господа, говорю? – заключил хозяин, обращаясь к слушателям. Господа, за исключением косого, кивнули в знак согласия головою. – Играйте бессмысленные водевили, кто вам мешает! – произнес Никон Семеныч. – Нет-с, мы не водевили будем играть, но, как люди образованные, можем сыграть пиесы из хорошего круга. Я предлагаю мою комедию, которую все вы знаете и которая некоторым образом одобрена вами, а в заключение спектакля мы дадим несколько явлений из «Женитьбы» Гоголя – пресмешной фарс, я видел его в Москве и хохотал до упаду. – Я не могу участвовать, – сказал трагик. – Отчего же не можете? Для вас именно в этом-то фарсе и есть прекрасная роль, которую вы отлично сыграете. Это роль Кочкарева – этакого живого, смешного чудака. В вас самих много живости и развязности: говорите вы вообще громко и резко. – Благодарю вас за определение моего амплуа, – перебил обиженно-насмешливым голосом трагик, – но только я не принимаю на себя этой чести. Дураков я никогда не играл и не понимаю их, да и не знаю, стоит ли труда заниматься этими ролями. – Я одного только не понимаю, – начал хозяин, – о чем вы беспокоитесь. Я прежде вам говорил и теперь еще повторяю, что собственно для вас мы согласны поставить сцену или две из «Гамлета», например, сцену его с матерью: комната простая и небольшая; стоит только к нашей голубой декорации приделать занавес, за которым должен будет кто-нибудь лежать Полонием. Дарья Ивановна сыграет мать; вы – Гамлета, – и прекрасно! – Что вы такое говорите, Аполлос Михайлыч, я сыграю? – спросила сидевшая вдали дама. – Я говорю, что вы сыграете, в сцене с Никоном Семенычем, Гертруду, мать Гамлета. – Помилуйте, я ничего не умею играть! Клянусь вам честию, я с первого же слова расхохочусь до истерики. – Вы будете смеяться, а этот господин плакать, – это будет удивительно эффектно, – заметил шепотом сидевший около нее молодой человек. – Нет, вы уж не извольте отказываться! Вы сыграете, и сыграете отлично, – возразил хозяин. – Ваша наружность, ваши манеры – все это как нельзя лучше идет к этой роли. Трагик, слушавший эти переговоры с нахмуренным лицом, встал и взялся за шляпу. – Куда же вы? – спросил хозяин. – Нужно-с домой, – отвечал гость. – Вы все сердитесь, но за что же? Для вас уж есть пиеса, где вы можете себя показать. – Я не хочу себя показывать в какой-нибудь выдернутой сцене, в которой я должен буду плакать, а на мои слезы станут отвечать смехом. – Но согласитесь, любезный Никон Семеныч, по крайней мере с тем, что не можем же мы поставить целую драму. – Я против этого и не спорю. Нельзя поставить драму, а я не могу играть; потому что мое амплуа чисто драматическое и потому что я с вами никогда не соглашусь, чтобы ваша комедия была высший сорт искусства. – Об этом я уже с вами говорить не хочу. В этом отношении, как я и прежде сказал, вы неизлечимы; но будемте рассуждать собственно о нашем предмете. Целой драмы мы не можем поставить, потому что очень бедны наши материальные средства, – сцены одной вы не хотите. В таком случае составимте дивертисман, и вы прочтете что-нибудь в дивертисмане драматическое, например, «Братья-разбойники» или что-нибудь подобное. – Кто же будет играть других разбойников? – спросил трагик, которому, видно, понравилась эта мысль. – В разбойниках мы не затруднимся. Разбойниками могут быть и Юлий Карлыч, – произнес хозяин, указывая на приятного слушателя, – и Осип Касьяныч, – прибавил он, обращаясь к толстому господину, – наконец, ваш покорный слуга и Мишель, – заключил Аполлос Михайлыч, кивнув головой на племянника. – Эта роль без слов, mon oncle?[1] – спросил тот. – Конечно, без слов, – отвечал хозяин. – Всякую бессловесную роль я принимаю на себя с величайшим удовольствием, и даже отлично сыграю, – отнесся молодой человек к молодой даме и захохотал. – Вот вам и целая коллекция разбойников, – продолжал с удовольствием хозяин. – В задние ряды мы даже можем поставить людей, чтобы толпа была помноголюднее. – Дело не в том, – возразил Никон Семеныч. – Мне кажется, что эффекту мало будет; неотчего ожидать этих прекрасных драматических вспышек. – Что это вы говорите, – воскликнул Аполлос Михайлыч, – как нет драматических вспышек, когда вся пиеса есть превосходная драматическая вспышка! Сумейте только, почтеннейший, как говорит Фамусов, прочесть ее с чувством, с толком, с расстановкой… – За этим дело не станет. Прочитать мы прочитаем, – отвечал Рагузов, – но я боюсь еще, как публика поймет. Кто у нас будет публика? – Публика поймет, – отвечал хозяин, – потому что публика в этом деле всегда и везде самый справедливый судья. Эту мысль я высказал даже в моей статье о В…..м театре. Сверх того, у нас будут люди и понимающие нечто, например: Александр Александрыч с семейством, Веснушкин, чудак Котаев. Эти люди, Никон Семеныч, видят далеко! В дивертисмане вашем Дарья Ивановна пропоет своим небесным голоском свой chef d'oeuvre[2] – «Оседлаю коня»[3]; Фани протанцует качучу. – Я ее, mon oncle, совсем забыла, – проговорила молодая девушка. – Ты не могла ее, моя милая, забыть, – возразил Аполлос Михайлыч, – потому что ты только прошлого года изучила ее в Москве. Впрочем, застенчивость в этом отношении, mon ange[4], даже смешна. – Но, mon oncle, я не балетчица, а актриса. – Все это я очень хорошо знаю, chere Fany[5]; но все-таки тебе стоит только вспомнить то соло, которое ты танцевала в Москве в благородном балете, то и этого уже будет весьма достаточно, а кроме того, ты не должна уже отказываться и потому, что это необходимо для полноты спектакля. Трагик, все еще остававшийся в дурном расположении духа, встал. – Доброй ночи, – сказал он. Хозяин начал было его упрашивать досидеть артистический вечер, но гость уехал. – Удивительно, какого несносного характера! – сказал Аполлос Михайлыч, пожав плечами, по уходе трагика. – Не глупый бы человек, но с самыми неприятными странностями – всегда и везде хочет, чтобы делалось по его. По способностям своим – комический актер, и даже актер недурной, а воображает себя трагиком, и трагиком вроде Мочалова. Когда ему начнешь что-нибудь говорить или читать, он никогда и ничего не слушает, а требует только, чтоб его чтением восхищались. Недели две тому, кажется, назад явился ко мне с своим Шекспиром – этакие маленькие синенькие книжки[6] – и начал читать – просто сделал пытку! Вообразите себе – слушать двенадцать часов прозу, произносимую самым неприятным прононсом и сопровождаемую самыми резкими движениями! – Я говорила вам, mon oncle, чтобы вы его не приглашали, – заметила племянница. – Нельзя, мой друг! Во-первых, его музыканты: не пригласи – осердится и не даст оркестра, а без музыки, ты сама знаешь, спектакля не бывает; а во-вторых, он и актер порядочный. Впрочем, господа, лучше потолкуемте о деле; позвольте мне представить вам маленький ярлычок. – Проговоря эти слова, Аполлос Михайлыч вынул из кармана небольшую бумагу и продолжал: – В пиесе моей роль виконта играю я; гризетку – Фани, – она эту роль прекрасно изучила; нечего конфузиться!.. Я в этом деле строг: дурно, так дурно, а хорошо, так хорошо; на роль маркизы я приглашу Матрену Матвевну – немного чересчур полна, но это ничего: она довольно ловка! Потом-с: некоторые сцены «Женитьбы». Вот тут маленькая заковычка: действующих лиц много – нынешние писатели вообще любят толпу, которая только в больших труппах возможна. Между нами сказать, я бы этой пиесы никогда не поставил: какой-то тривиальный фарс… смешна и больше ничего; но мне хочется это сделать для столицы – в Москве она очень всех смешила; придется, может быть, своим знакомым написать, что у нас был спектакль, давали «Женитьбу», там этого и довольно: все восхитятся! В этой шутке я думаю раздать роли таким образом: невесту будет играть Фани, сваху – Матрена Матвевна, она будет чуднейшая сваха! Экзекутора сыграете вы, Осип Касьяныч. – Нет уж, Аполлос Михайлыч, меня, сделайте милость, освободите: я, право, никогда не игрывал на театрах и вовсе никакого желания не имею-с, – отвечал тот. – Полноте пустяки говорить, мой почтеннейший, – возразил хозяин. – Роль маленькая: на каких-нибудь трех страницах. Моряка сыграет Юлий Карлыч. – Эта роль очень добрая: лицо надобно иметь веселое, с приятной этакой улыбкой. Она очень будет вам по характеру. Кочкарева сыграет наш великий трагик, а Мишель – Анучкина. – А тут, mon oncle, надо будет говорить? – спросил племянник. – Разумеется. – В таком случае, слуга покорный, я решительно отказываюсь от всех словесных ролей, – отвечал Мишель. – Нет, ты не можешь отказаться, если я этого хочу. – Помилуйте, mon oncle! Вы захотите, чтобы я на канате плясал, – возразил племянник, – так и должен я лезть на канат и сломать себе голову? – И очень бы хорошо сделал, если бы в самом деле сломал и достал бы где-нибудь поисправнее!.. Как ты можешь не хотеть участвовать в том деле, в котором участвует все общество, в котором, наконец, участвуют твоя сестра и дядя? – Что ж такое сестра и дядя? – возразил Мишель. – Как что такое сестра и дядя?.. Ах, ты, бессмысленный повеса! Для него ничего не значат сестра и дядя; да сам ты что за великий человек? Не потому ли разве, что в департаменте бумаги подшивать выучился, невежа глупый? – Вы можете сердиться, сколько вам угодно, а я не буду играть, – сказал молодой человек и ушел в залу. – Дело в том, господа, – начал, поуспокоившись, хозяин, – нам недостает актера на главную роль – на Подколесина. Я вот третью ночь не сплю и все думаю об этом; намекнул было сначала на Харитонова, по наружности бы очень шел: толст, неуклюж, лицо такое дряблое – очень был бы хорош; нарочно даже в деревню к нему ездил, но неудача: третью неделю в водяной умирает. Хотел было напасть на учителя арифметики – тоже был бы приличен, – смирный, тихий, но отказывается, – говорит, что ничего не может сыграть, особенно в дамском обществе. Хотел было завербовать аптекаря, наружностию тоже подходит к роли и играть бы согласился с удовольствием, но, к несчастию, по-русски ужасно дурно говорит, да и от природы картав. – Я знаю одного актера, – заговорил Юлий Карлыч, – только угодно ли будет вам его принять? – Сделайте милость!.. Почему же не принять? – возразил Аполлос Михайлыч. – Слабость имеет большую: пьяница, говорят, и пьяница-то запойная. – Что же он по крайней мере за человек? – спросил хозяин. – Человек он не важный, здесь в питейной конторе служит. – Каким же образом вы узнали, что он хороший актер? – Нынче летом у меня Саша из гимназии приезжал, так сказывал, что он где-то на вечере, подгуляв, что ли, читал им какое-то сочинение: так, говорит, уморил всех со смеху. Саша даже мне все его передразнивал. – Нельзя ли мне как-нибудь показать его? Я бы испытал его на Подколесине. – В этом-то и трудность, Аполлос Михайлыч, он ведет очень странную жизнь: или сидит дома около жены, которой, говорят, ужасно боится, или безобразно пьян. – Господи боже мой, какое несчастие! По крайней мере можно ли его каким-нибудь образом вызвать из дому трезвого? Не целый же день он пьян. – Вы напрасно, Юлий Карлыч, – вмешался в разговор Осип Касьяныч, – даете Аполлосу Михайлычу такой совет. Вы, вероятно, говорите о Рымове? Помилуйте, я его знаю: он человек совершенно потерянный; я полагаю, что это даже будет неприлично и, вероятно, дамам неприятно. – Как это сказать, Осип Касьяныч, – возразил хозяин, – что будет неприлично и неприятно дамам? В искусстве не должно существовать личностей. – Как вам угодно, Аполлос Михайлыч, я сказал только мое мнение. – Очень вам благодарен; но мы теперь рассуждаем не о том, что это за человек, а какой он актер. – Актер превосходный, мне Сашенька сказывал, – подхватил Юлий Карлыч. – Много ваш Сашенька понимает, – перебил Осип Касьяныч. – Да я ничего и не говорю и сказал только свое мнение. Моего Сашеньку тут вам трогать нечего. – Вас никто с вашим Сашенькой и не трогает, а говорят о Рымове да о дамах, которые не захотят с ним играть. – Нет, Осип Касьяныч! При всем моем уважении к вам, я должен сказать, что вы говорите не дело. Наши дамы выше этих мелочей, – перебил хозяин. – Как вам угодно, – отвечал судья, – ваше дело. В залу, куда ушел молодой человек, вскоре за ним вышла и молодая дама. – О чем вы мечтаете? – спросила она, подходя к нему. – Я не мечтаю, но взбешен на этого старого хрыча. – Не сердитесь на него, он вас любит. – Sacre Dieu![7] Что мне в его любви?.. Помешался сам на театре и хочет всех сделать актерами. Очень весело учить какую-нибудь дрянь наизусть, пачкать лицо и тому подобные делать глупости. – Что ж такое? – Ничего, зато все общество будет вместе. На репетициях будет очень приятно: мы с вами будем сидеть, разговаривать, смеяться. – Да, конечно, в таком случае это будет очень приятно, но я думал, что вы не захотите играть. – Нет, отчего же не играть? Съезжаемся же на вечера. Роли, конечно, я не стану учить, а выйду да постою. – Вам можно это делать, Дарья Ивановна; но меня он будет заставлять учить и ломаться. – А вы не учите, выйдите, постойте, да и уйдите. – Я с ним сделаю штуку. На репетициях буду, а как надобно будет играть, и притворюсь больным. Ах, только как я посмотрю, какая у вас здесь, против Петербурга, ужасная жизнь: ни воксалов, ни собраний, ни гуляньев, а только затевают какие-то дурацкие театры. – Что делать! Провинция. Что нынче больше танцуют в Петербурге? – Перед моим отъездом вошла в моду полька tremblante. После этого разговора дама скоро уехала, а молодой человек ушел к себе в комнату. Два собеседника Аполлоса Михайлыча, судья и Юлий Карлыч, несмотря на происшедшую между ними маленькую размолвку, вместе простились с хозяином, вместе вышли и даже сели в один экипаж. – Ну, оттерпелся! – произнес Осип Касьяныч. – Дает же бог этаким скотам состояние, – продолжал он, – вместо того чтобы тешить общество приличным образом, давать бы, при этаких средствах, обеды, вечера картежные, так нет, точно белены объелся: театр играть вздумал; эких актеров нашел; а поди откажись, так еще неприятность какую-нибудь сделает. Вот сегодня надо было у Алмазова партию составить, – вот тебе и партия, просидел на дурацком вечере, да и только… Обоих бы их с Рагузовым на одну осину, проклятых, повесить; тот хоть по крайней мере сам благует, а этот еще других ломаться заставляет на его потеху. Удивительно, какое скотство! – Уж не говорите лучше, Осип Касьяныч, – произнес Юлий Карлыч, – вон у меня жена больна; письмо надобно было писать, а что делать – просидел вечер. – Ну, уж и вы-то хороши с вашим смешным характером: актера там ему приискали – какого-то пьяницу. Я молил бога, чтобы и те-то разбежались, а вы еще новых отыскиваете. – Нельзя, почтеннейший, ей-богу, нельзя! Войдите вы в мое положение! На прошлой неделе занял у него триста рублей: вы сами вот говорите, что нельзя отказаться, потому что неприятности станет делать. Фани более всех сочувствовала дяде; она, еще при гостях, ушла в наугольную комнату и при лунном свете начала повторять качучу, которую должна была танцевать в дивертисмане. Никон Семеныч, приехав домой, тотчас же взялся за поэму Пушкина «Братья-разбойники». Сначала он читал ее про себя; потом, одушевившись, принялся произносить вслух и затем, вскочив, воскликнул:II Комик и антрепренер
Рымов, о комическом таланте которого так выгодно отзывался Юлий Карлыч, был такое незначительное в городе лицо, что о нем никто и нигде почти не говорил, а если кто и знал его, то с весьма невыгодной стороны: его разумели запойным пьяницей. В контору и обратно он ходил почти всегда в сопровождении жены, которая будто бы дома держала его на привязи; но если уж он являлся на улице один, то это прямо значило, что загулял, в в это время был совершенно сумасшедший: он всходил на городской вал, говорил что-то к озеру, обращался к заходящему солнцу и к виднеющимся вдали лугам, потом садился, плакал, заходил в трактир и снова пил неимоверное количество всякой хмельной дряни; врывался иногда насильно в дом к Нестору Егорычу, одному именитому и почтенному купцу, торгующему кожами, и начинал говорить ему, что он мошенник, подлец и тому подобное. Его, разумеется, выталкивали, и таким образом он шлялся весь день, жалкий и безобразный, до тех пор покуда не ловила его Анна Сидоровна (его жена) и не уводила с помощью добрых людей домой. Что она потом предпринимала, неизвестно, но только Рымов исправлялся и начинал ходить опять в контору. В трезвом состоянии он был очень молчалив и отчасти суров; с товарищами и подчиненными почти не говорил ни слова и даже главному управляющему и самому откупщику отвечал только на вопросы. На другой день после собрания любителей в самом отдаленном конце города, в маленьком флигельке, во второй его комнате, на двухспальной кровати лежал вниз лицом мужчина, и тут же сидела очень толстая женщина и гладила мужчину по спине. Это была чета Рымовых. – Витя, а Витя! Опять с тобою, мамочка, тоска; разве не проходит от глаженья? У тебя прежде от этого проходило, – говорила Анна Сидоровна. – Прошло… лучше… поди, Анюта, – проговорил Витя. – А ты пойдешь со мной? – спросила та. – Нет, я полежу, устал что-то. – Ну, так и я здесь посижу. – Нет, ступай! Мне жарко от тебя. – Завтра я, мамочка, непременно схожу к лекарю и попрошу у него чего-нибудь для тебя. Как тебе не стыдно так запускать болезнь? – Ну, ладно, ступай!.. Поди, пожалуйста, сделай мне к обеду окрошки. – Да как же ты, мамочка, останешься один? Тебе будет скучно! – Ничего… я полежу… поди, Анюта! – Да, Витя, мне самой-то не хочется от тебя отойти. – После насидишься – ступай, пожалуйста. Анюта нехотя встала, чмокнула Витю в затылок и вышла. Тотчас же по уходе ее Рымов встал, потянулся в сел. Наружность его в самом деле была комическая: на широком, довольно, впрочем, выразительном и подвижном лице сидел какой-то кривой нос; глаза слабые, улыбка только на одной половине, устройство головы угловатое и развитое на верхней части затылка. – Еще год такой жизни, и я совсем сблагую: черт знает, что такое эти женщины! Для мужчин хоть время, хоть возраст существует, а для них и того нет! Бабе давно за сорок, а она все нежничает – да еще и ревнует! Не глядел бы ни на что, право. Что я теперь за человек? – Пьяница и больше ничего: трезвый тоскую, а пьяный глупости творю… Опять разве на театр махнуть?.. Нет, черт возьми!.. Нет!.. – воскликнул уже вслух Рымов, махнув рукою, как бы желая отогнать от себя дьявольское наваждение. – Каково было у Григорьева-то в труппе? – продолжал он рассуждать сам с собой. – Да и публика-то хороша, нечего сказать: мерзавке Завьяловой хлопают да цветы кидают, а над тобой только смеются, да еще говорят, что мало играешь! Играй вот им в каждом дурацком водевиле, паясничай – так и хорошо. Что там ни говори, а старуха моя, право, лучше всех для меня: влюблена даже в мою физиономию – вот этого, признаюсь, я никак не понимаю. Ну, да, вправду, и она не красива лицом, а привык, удивительно привык! Анюта возвратилась и с самою приятною улыбкою разостлала салфетку и поставила окрошку. Все это она исполняла проворно, потому что, несмотря на полноту, была очень поворотлива и имела известную частоступчатую походку, с небольшим развальцем, как обыкновенно ходят ожиревшие сангвиники. – Кушай, мамочка, я после пообедаю, – проговорила она. Витя нехотя начал болтать в тарелке ложкою. Анна Сидоровна встала около него; одною рукою она подперлась в бок, а другою обняла шею мужа, – таким образом импровизированная живая картина была очень интересна. Представьте себе сидящего Рымова, с описанною мною физиономиею, и физиономиею, имеющею самое мрачное выражение, в засаленном и полуизорванном кашемировом халате, и обнимающую его – полную даму, с засученными рукавами. В положении Анюты было даже несколько кокетства: по крайней мере она как-то чрезвычайно странно свернула голову набок и очень нежно смотрела своими маленькими заплывшими глазами на мужа. Рымов съел несколько ложек, потом взглянул в висящее против него зеркало, улыбнулся, махнул рукой и встал. – Что же ты, Витя, встал? – Не хочу больше ничего. – А чему ты, мамочка, смеешься? – Так, ничему… Славные мы с тобой фигуры, – отвечал тот. – Что же такое, мамочка! Ты хорош… право, хорош! Вон у тебя, душка, какой носик! Дай я тебе его поцелую… – И Анюта поцеловала носик. Рымов сделал гримасу. – Странная ты баба, – проговорил он, качая головой и ложась опять на постель. – Вот уж у тебя сейчас и странная: сам странный! – Странен я, только не в том. – А зачем же, когда я ездила в Кузмищево, так ты по мне тосковал? – Ты почему знаешь? – Мне один человечек сказывал. – Соврал тебе человечек! Анюта села опять на кровать, схватила Рымова за подбородок и вдруг поцеловала его. – Перестань, сумасшедшая, выдумала с поцелуями… – проговорил тот с досадою, вставая с постели. – Куда же ты, мамочка? – Да так… все лижешься… молоденькая какая! Пусти… я ходить хочу. Рымов встал и начал ходить по комнате. Анна Сидоровна, сложив руки, следовала за ним глазами. – Одного у нас, Витя, с тобою нет, право! Как бы это было, ты бы меньше скучал. – Что такое? – Детей, мамочка! Хоть бы одного в целую жизнь бог дал на радость! Рымов усмехнулся. – Ты бы, мамочка, очень его любил? Рымов не отвечал. – Вдруг, Витя, у нас родится что-нибудь? – Перестань, пожалуйста, болтать – мелешь бог знает что. Бабе за сорок, а думает еще родить. – Где же, Витечка, за сорок? – Сколько же? – Тридцать два года всего, – отвечала, потупившись, Анна Сидоровна. – Ах ты, сумасшедшая! Сто лет замужем, и все ей тридцать два. – Как же сто? Всего пятнадцать. – Ну, пятнадцать! Да замуж вышла двадцати пяти. – Это кто вам сказал, что двадцати пяти! Всего семнадцати лет. – Ну ладно: отвяжись! – Ты все, мамочка, меня обижаешь; как над какой-нибудь дурой все смеешься. Изменял несколько раз, так уж, конечно, жена не может нравиться. Не скучайте, Виктор Павлыч! Может быть, нынешнюю зиму бог и приберет меня, будете свободны – женитесь, пожалуй! Возьмете молоденькую, а я буду лежать в сырой земле. При последних словах Анна Сидоровна заплакала. – Тьфу ты, дурацкая баба, – проговорил Рымов и плюнул. – Плюйте, Виктор Павлыч! Бог с вами, плюйте! Я давно уже вами оплеванная живу. – Да ты хоть кого выведешь из терпенья: или целуется, как девчонка какая, или капризится. Ревность съела!.. К кому, матушка? И людей-то никого не вижу, – весь всегда перед тобой. – А прежде-то что ты делал на этом мерзком театре? Прежде-то как изменял, – это забыл? – Ну да, как же! Очень всем нужно было меня. Тебе еще мало, что меня душит целые дни тоска, – мало этого, что бывают минуты хоть резаться, – произнес Рымов и бросился на кровать. Несколько минут продолжалось молчание. – Мамочка, что это ты говоришь! – начала Анна Сидоровна, вставая и подходя к мужу. – Зачем ты это говоришь? Я думаю, страшно. – Страшно? Нет, моя милая, не умереть, а жить, как я живу, страшно. Анна Сидоровна опять села на постель. – Витечка! Что это такое? Я лучше сама за тебя умру! Комик отворотился к стене и начал чрезвычайно впечатлительным голосом: – «Умереть!.. Уснуть!.. Но, может, станешь грезить в том чудном сне, откуда нет возврата, нет пришлецов!..»[8] Анна Сидоровна сидела, подгорюнившись. Послышался в сенях сильный стук. – Кто-то, должно быть, приехал, – воскликнула Анна Сидоровна, вскочив. – О, черт бы драл! – проговорил Рымов и захлопнул дверь. В первой комнате кто-то кашлял. – Поди, мамочка, какой-то мужчина, – сказала Анна Сидоровна, заглянув в щелку. Рымов с досадою надел пальто и вышел. Перед ним стоял Аполлос Михайлыч. Разговор несколько минут не начинался. Дилетаев был поражен наружным видом комика, который действительно был очень растрепан; стоявшие торчками во все стороны волосы были покрыты пухом; из-под изношенного пальто, застегнутого на две только пуговицы, выбивалась грязная рубашка; галстука совсем не было; брюки вздернулись и тоже все были перепачканы в пуху. – Честь имею кланяться, – заговорил, наконец, Аполлос Михайлыч, – не обеспокоил ли я вас; вероятно, вы отдыхали после обеда? – Да-с, – отвечал Рымов. – Не знаю, нужно ли мне рекомендоваться вам, но, впрочем… Аполлос Михайлыч Дилетаев. Хозяин поклонился, гость сел и, опершись на свою палку, начал следующим образом: – Первоначально позвольте узнать ваше имя и отечество? – Виктор Павлыч. – Вчерашний день, Виктор Павлыч, я имел удовольствие слышать о вас чрезвычайно лестные отзывы; но предварительно считаю нужным сообщить вам нечто о самом себе; я немного поэт, поэт в душе. Поэт, так сказать, по призванию. Не служа уже лет пять и живя в деревенской свободе, – я беседую с музами. Все это вам потому сообщаю, что и вы, как я слышал, тоже поэт, и поэт в душе. – Я ничего не пишу. – Да… но это все равно – вы актер! Рымов покраснел. – Я это хорошо знаю и поэтому решился обратиться к вам с предложением: не угодно ли вам принять участие в благородном спектакле, который будет у меня в доме? Рымова подернуло. – Я давно уж отстал и отвык, – произнес он. – Не беспокойтесь, я эти вещи очень хорошо понимаю, – художник до самой смерти остается художником. – Я не знаю-с, могу ли теперь за себя ручаться. – Опять повторяю: не беспокойтесь! Мы имеем для вас превосходную роль. Это, знаете, этакого дикого, застенчивого мужчину в пиесе «Женитьба», из которой дано будет несколько явлений. Сколько я могу вас понимать, то эта роль будет вам очень по характеру, и вы отлично ее выполните. Рымов бледнел и краснел, как будто бы в эту минуту решалась участь его жизни. Он ничего не находился говорить и только перебирал дрожащими руками петли своего пальто. – Я очень люблю театр, – сказал, наконец, он. – Это я вижу по вашему лицу, – заметил Аполлос Михайлыч, – вы даже теперь взволнованы. – Большой будет спектакль? – спросил хозяин, утирая катившийся с лица пот. – Спектакль будет довольно большой и прекрасно составленный: в первую голову моя комедия: «Виконт и гризетка, или исправленный повеса», необыкновенно живая пиеска, из французских нравов. В ней всего три действующие лица: молодой виконт, которого я сам буду играть и который есть чистый тип шалуна-парижанина, и еще две женщины – одна из них гризетка, а другая маркиза. В первом действии он влюблен в гризетку и ненавидит маркизу, а во втором влюбляется уже в нее. Гризетка это узнает, застает его у маркизы, укоряет его; сама маркиза над ним смеется. Он сначала теряется, потом раскаивается и предлагает гризетке руку, а маркизе объявляет, что это ее побочная дочь. Пиеса эта, я, не хвастаясь, могу сказать, неоцененная вещь для благородных спектаклей, потому что актеры не могут иметь тех манер, которые нужны для сен-жерменских баричей. Потом «Женитьба», – об этой комедии, если хотите, я ничего не скажу особенного: написана она в очень тривиальном духе; я видел ее в Москве и, конечно, как знаток и судья строгий в этом деле, нашел в ней много недостатков, но при всем том хохотал до невероятности. Мы ее дадим для райка; у меня хоть и домашний спектакль, но публика будет всех сортов, потому что я это приятное удовольствие хочу разделить со всем городом, для которого оно может служить эрою воспоминаний. – Я знаю-с эту пиесу. – Знаете? И прекрасно! – Это гениальная комедия. – Ну уж и гениальная, – высоко взяли, Виктор Павлыч! Впрочем, сейчас видно артиста в душе. Мне очень приятно это от вас слышать, хотя я и не согласен с вами; я классик, и гениальными творениями называю только классические пиесы. – Она классическая. – Ну что ж в ней классического? Классического-то в ней ничего нет. Во-первых, главного правила классицизма – единства содержания, в ней не существует; а без этого, батюшка, всякая комедия, как тело без души. Сведено несколько смешных, уродливых лиц, которые говорят между собою и, конечно, заставляют смеяться, но и только; эта пиеса решительно не для знатоков. Вы, впрочем, пожалуйста, не принимайте этого никак на свой счет, потому что, хоть и будете играть в этой комедии, но и в ней можете показать свой талант – золото видно и в грязи. – Я очень рад играть в этой пиесе. – А я более вашего. На этом месте вышла Анна Сидоровна. Она все подслушивала. Лицо ее покрылось багровыми пятнами; кашемировый платок был надет как-то совсем уж накось. Гостю она присела, а на мужа взглянула: тот потупился. – Итак, – проговорил Дилетаев, вставая, – когда же мы увидимся? Не могу ли я вас просить пожаловать ко мне сегодня вечером. У меня будет маленькое испытательное чтение: мы потолкуем, продекламируем наши пиесы и прочее. Вы не поверите, как хлопотливы эти театры! Его даже по одному этому можно назвать великим делом. Я про себя, например, могу сказать, что с молодых лет был поклонником Мельпомены – знаток и опытен в этом; но признаюсь, иногда голова идет кругом, особенно трудно ладить с участвующими; всем хочется сделать по-своему, а сделать-то никто ничего не умеет. Есть у меня сосед и приятель, Никон Семеныч Рагузов, страстный театрал; но, к несчастию, помешан на трагедиях. Вчера даже сделал мне сцену: требует все драмы; успокоили только тем, что ставим на сцену «Братья-разбойники». Однако до свиданья, – проговорил гость, раскланиваясь и пожимая у комика руку. – Надеюсь, сударыня, – прибавил он, обращаясь к хозяйке, – что и вы пожалуете посмотреть на наш спектакль и полюбоваться вашим супругом. Анна Сидоровна ничего не отвечала; полная грудь ее колыхалась, или, лучше сказать, она вся была в сильном волнении. Дилетаев заехал от Рымовых к Юлию Карлычу. Хозяин выбежал его встречать на крыльцо и, поддерживая гостя под руку, ввел на лестницу и провел в гостиную. – Я отыскал вашего комика, – начал Дилетаев. – Изволили отыскать? – воскликнул хозяин. – Простите меня великодушно, – продолжал он умоляющим голосом, – я сейчас было хотел, по вашему приказанию, ехать к нему, да лекаря прождал. Клеопатра Григорьевна у меня очень нехороша. – Ничего, я уж съездил. Какая, однако, странная семья: в доме грязь… сырость… бедность… жена какой-то совершенный урод, да и сам-то: настоящий уж комик… этакой уморительной физиономии я и не видывал: оборванный, нечесаный, а неглупый человек и буф должен быть отличнейший. – Я докладывал ведь вам: необыкновенный, говорят, актер. – Это видно даже по любви его к искусству. Представьте себе, только что я намекнул о театре, побледнел даже весь как полотно, глаза разгорелись и говорить уж ничего не может. – Скажите, пожалуйста! Ну, да, впрочем, и честь для него велика – из каких-нибудь писарей быть приглашену в благородное общество – и это не безделица. – Конечно. Приезжайте обедать. – Клеопатра Григорьевна очень больна. – Ну, что же такое? Вы не поможете. – Конечно, Аполлос Михайлыч, – приеду-с. От Вейсбора Дилетаев проехал к Матрене Матвевне, о которой я уже упоминал и с которой у него, говорят, что-то начиналось. По его назначению, она должна была играть в его комедии маркизу, а в «Женитьбе» сваху. При всех своих свиданиях Аполлос Михайлыч с Матреной Матвевной имели всегда очень одушевленную беседу, потому что оба они любили поговорить и даже часто, не слушая друг друга, торопились только высказать свои собственные мысли. Едва только гость появился в зале, где сидела Матрена Матвевна, сейчас же оба вместе заговорили. – Вхожу в храм волшебницы, с преклоненными коленами, с мольбою и просьбою, – произнес Аполлос Михайлыч. – Это я знаю… все знаю… согласна и рада!.. Извиняюсь только, что вчера не могла приехать, потому что была в домашнем маскараде. – Вы еще похорошели, Матрена Матвевна. – А вы еще более стали льстец! – Нет, какой я льстец – старик… хилый… слабый… я могу только в душе восхищаться юными розами и впивать их дыхание. – Не старик, а волокита, льстец и повеса. – Не верю, не верю обетам коварным, а буду умолять вас принять на себя роли, которые вы, конечно, превосходно сыграете, потому что отлично играете стариками. Я их сам для вас перепишу. – Давайте, я все выучу и сыграю. Когда вы состареетесь? – Я уж и теперь старик! Матрена Матвевна покатилась со смеху. – Ха, ха, ха… Он старик! Актер… поэт… он старик! Совсем все устроили? – Почти совсем. – Дарья Ивановна была? – Да, – вчера была. – Она играет? – Должна. – Она влюблена в вашего Мишеля. – Она замужем. – Что ж такое! Ах, каким постником притворяется, а сами что делаете? – Я вдовый. – Ну да, конечно, это оправдание. Отчего Фанечку не выдаете замуж? – Женихов нет! – Ну, что это вы говорите, – выдавайте!.. Право, грешно так девушку держать. – Я, с своей стороны, согласен хоть сейчас; но никого в виду нет. – А Рагузов! Она вам, право, связывает руки. – Конечно, но он не сватается, да и чужды они как-то очень друг друга; может быть, теперь сблизятся. Он будет читать «Братья-разбойники», – пресмешной человек… О чем вы задумались? – Так, что-то грустно… Что моя жизнь? Хожу, ем, сплю и больше ничего. – От вас зависит… Матрена Матвевна усмехнулась. – Отчего ж от меня? – Вы не любите стариков. – Напротив, я только и люблю мужчин пожилых лет. – Приезжайте-ка к нам обедать. – Обедать?.. Хорошо. Дилетаев начал прощаться. Хозяйка подала ему свою белую и полную ручку, которую тот поцеловал и, расшаркавшись, вышел молодцом. Отсюда он завернул к Никону Семенычу, которого застал в довольно странном костюме, а именно: в пунцовых шелковых шальварах, в полурасстегнутой сорочке и в какой-то греческой шапочке. На талии был обернут, несколько раз, яхонтового цвета широкий кушак, за которым был заткнут кинжал. При входе Аполлоса Михайлыча он что-то декламировал. – Разбойник! Совершенный разбойник! – проговорил тот. – Я всю ночь все обдумывал: надобно большое искусство, чтобы вышло что-нибудь эффектное, – говорил хозяин, протягивая руку. – А костюм-то разве не эффектен? Да вы, мой милый, поразите всех одною наружностию. – Мне хочется кое-что к поэме прибавить. – Прибавляйте, пожалуй. – Именно, прибавить в том месте, где говорится:III Вечер испытательного чтения
Художественный вечер Аполлоса Михайлыча, назначенный собственно для испытания талантов, начался часов в семь. Все уже были почти налицо. Хозяин приготовлялся начать чтение. – Рымов! – доложил слуга. – А!.. – произнес хозяин. – Проси. – Я чрезвычайно боюсь, не пьян ли он? – заметил Юлий Карлыч судье. – Не без того, я думаю; заварите уж вы кашу с вашими актерами, – проговорил тот и взглянул в угол. К удивлению многих, комик явился во фраке, в белой манишке, с причесанными волосами и совершенно уж не пьяный. – Милости прошу! – проговорил хозяин, вставая. – Здесь вы видите все поклонников Мельпомены, и потому знакомиться нечего; достаточно сказать этого слова – и, стало быть, все мы братья. Господин Рымов! – прибавил Аполлос Михайлыч прочим гостям, из коих некоторые кивнули гостю головой, а Юлий Карлыч подал ему руку. – Прошу присесть, – продолжал Дилетаев, указывая на ближайший стул. – Между нами нет только нашего великого трагика, Никона Семеныча. Он, вероятно, переделывает свою поэму; но мы все-таки начнем маленькую репетицию по ролям, в том порядке, как будет у нас спектакль. Сначала моя комедия – «Исправленный повеса», потом вы прочтете нам несколько сцен из «Женитьбы», и, наконец, Никон Семеныч продекламирует своим громовым голосом «Братья-разбойники»; Фани протанцует качучу, а Дарья Ивановна пропоет. На такое распоряжение хозяина никто не отвечал. Дарья Ивановна пересмехнулась с Мишелем, судья сделал гримасу, Юлий Карлыч потупился, комик отошел и сел на дальний стул. Аполлос Михайлыч роздал по экземпляру своей комедии Матрене Матвевне и Фани. – Пожалуйста, Матрена Матвевна, не сбивайтесь в репликах, то есть: это последние слова каждого лица, к которым надобно очень прислушиваться. Это – главное правило сценического искусства. «Театр представляет богатый павильон на одной из парижских дач». Вам начинать, Матрена Матвевна! Вдова начала: – Действие первое. Явление первое. – Позвольте, почтеннейшая! Зачем уж это читать? – перебил хозяин. – Это все знают. Начинайте с слова: «Ах, да!». – Сейчас, сейчас, – отвечала Матрена Матвевна и снова начала:IV Первая репетиция
Дня через два Дилетаев разослал ко всем роли; но, кроме того, он заехал к каждому из действующих лиц и сделал им, сообразуясь с характером, наставления и убеждения. Осип Касьяныч, получив роль, пришел в совершенный азарт; он бросил ее на пол и начал топтать ногами, произведя при этом случае такой шум, что проживавшая с ним сестра подумала, бог знает что случилось, и в большом испуге прибежала к нему. – Батюшка, Осип Касьяныч! Что это такое с вами? – спросила она. – Черт, дьявол, бес плешивый! – кричал судья, толкая пинками роль. – Ишь как вздумал дурачить людей! – Голубчик, братец, расскажите, что такое случилось? – Вам еще что надобно от меня? Ступайте к себе. Ну что вам надобно? Лучше бы рожу умыли, – проговорил он, обращаясь к сестре, и, совершенно расстроенный, уехал к откупщику, где играл целый день в карты и сверх обыкновения проиграл пятьсот рублей, бледнея и теряясь каждый раз, когда его спрашивали, какую он будет играть роль. После такого рода неприятностей почтенный судья о театре, конечно, забыл и думать, а пустился в закавказский преферанс и выиграл тьму денег, ограничась в отношении своей роли только тем, что, когда при его глазах лакей, метя комнату, задел щеткой тетрадку и хотел было ее вымести вместе с прочею дрянью, он сказал: «Не тронь этого, пусть тут валяется», – но тем и кончилось. Гораздо добросовестнее исполнял поручение Дилетаева Юлий Карлыч. Несмотря на то, что жене его сделалось в тот день еще хуже, что около него шумел и кричал целый пяток различного возраста детей, он тотчас же начал учить роль; но, к несчастию, память совсем отказывалась. Пробившись без всякого успеха часа три, Вейсбор решился ехать за советом к учителю истории в уездном училище, который, по общей молве, отличался необыкновенною памятью и который действительно дал ему несколько спасительных советов: он предложил заучивать вечером, но не поутру, потому что по утрам разум скоро воспринимает, но скоро и утрачивает; в местах, которые не запоминаются, советовал замечать некоторые, соседственные им, видимые признаки, так, например: пятнышко чернильное, черточку, а если ничего этакого не было, так можно и нарочно делать, то есть мазнуть по бумаге пальцем, капнуть салом и тому подобное, доказывая достоинство этого способа тем, что посредством его он выучил со всею хронологиею историю Карамзина. По его словам, метода самого Ланкастера[21] противу изобретенной им методы никуда не годится. Способ действительно, надо полагать, был хорош. Дня через два, после тщательного упражнения, Юлий Карлыч знал уже четыре явления очень порядочно. Немалого Аполлосу Михайлычу стоило труда уговорить и Дарью Ивановну принять на себя роль тетки в «Женитьбе». Несмотря на то, что эта роль была очень маленькая, молодая дама решительно отказывалась, говоря по-прежнему, что она расхохочется на первом слове; но Аполлос Михайлыч уверял, что если она только выйдет на сцену и постоит, так и то будет прелестно. Трагика тоже было трудно уломать взять роль Кочкарева. Алоллос Михайлыч употребил для этого лесть, говоря, что Никону Семенычу всякая роль по плечу и что он из грязи сделает брильянт. Тот, наконец, согласился и, пробегая роль, восклицал: «Этакая гадость, сальность! Что-то такое мужицкое, бурлацкое» – и снова начал отказываться, но Дилетаев снова польстил, и трагик окончательно согласился и очень скоро выучил роль, хотя и была она ему не по сердцу. Про «Братьев-разбойников» и говорить нечего, – он эту поэму почти всю сам пересоздал и все это время походил совершенно на сумасшедшего человека: никого не принимал, никуда не ездил, а все занимался по этому предмету и в конце недели уже прислал Фани роль Елены – любовницы, совсем отделанную и переписанную. Фанечка тоже действовала от души. Роль гризетки она уже знала превосходно наизусть. Роль невесты выучила в два дня и, наконец, хотя и не с большим желанием, принялась за роль Елены. Качучу она уже танцевала очень мило. В племяннике своем Дилетаев встретил опять большое затруднение: Мишель никак не хотел играть и даже нагрубил ему в такой мере, что он принужден был выгнать его из дому и решился было написать записку к аптекарю и просить того, несмотря на картавый выговор и совершенное незнание русского языка, сыграть Анучкина; но, впрочем, молодой человек, сходив к Дарье Ивановне, опомнился: взял роль и начал ее изучать вместе с нею. Не знаю, действительно ли они учили свои роли, но только говорили беспрестанно и даже устроили какую-то странную между собой игру: «Перестаньте, Мишель, я уйду», – говорила вдруг Дарья Ивановна и уходила в темный коридор, но Мишель следовал за ней и в коридор. «Ну, так я в мезонин», – говорила она. Мишель шел за ней и в мезонин. «Ну, будет… довольно… я хочу сидеть в гостиной», – говорила Дарья Ивановна и шла в гостиную. Мишель тоже следовал за нею. Что касается до комика, то предчувствие Анны Сидоровны, что театр опять собьет его с панталыку, отчасти начало оправдываться. В тот же день он не пошел в контору, а ушел во вторую комнату, затворил дверь, заставил ее комодом и принялся что-то бормотать. Не осушая глаз, бедная женщина готовила в этот день кушанье; но есть ничего не могла. Браниться и говорить мужу тоже не хотела: она по опыту знала, что от этого не будет никакой пользы. Вечером она отправилась ко всенощной и со слезами молилась, чтобы отвратился ее Витя от этой, словно с ветра напущенной на него, блажи. Когда она пришла домой, Рымов вышел уже из своей засады. Ему, видно, стало жаль жены, и он хотел было вразумить ее, но тщетно: она заткнула себе уши и не хотела ничего слушать. Комик рассердился и по-прежнему лег на диван. На этот раз Анна Сидоровна не звала уже его к себе, и, таким образом, должен с грустию я сказать, что после пятилетней спокойной жизни супруги снова провели всю ночь на одиноких ложах, как это и часто случалось, когда Виктор Павлыч был в труппе. На другой день Рымов, впрочем, пошел в контору. Анна Сидоровна решилась без него употребить последнее средство: она подсмотрела, куда муж спрятал свою тетрадку, нашла ее, изорвала на мелкие кусочки и сожгла. Пришед домой, комик сейчас же хватился своей роли, но не нашел и, вероятно, догадался о постигшей ее участи; но это для него ничего не значило: он тотчас же написал всю роль на память и, как бы в досаду, показал ее Анне Сидоровне; но та уже и отвечать ничего не могла, а только вздохнула и, чтобы отплатить неверному, ушла на целый вечер к одной соседке и там, насколько доставало у ней силы, играла равнодушно в свои козыри; но, возвратясь домой, опять впала в тоску и легла. Несмотря на все эти отчаянные поступки жены, Рымов, кажется, решился поставить на своем и не обращал никакого внимания на нее, что, конечно, еще более убивало Анну Сидоровну. Семнадцатого февраля была назначена, по распоряжению Аполлоса Михайлыча, первая репетиция. Дилетаев, как человек строгий и опытный в театральном деле, настаивал, чтобы репетировали в костюмах, и весьма сожалел, что сцена, по многим местным неудобствам, не была еще окончательно готова. Перед началом репетиции Аполлос Михайлыч сидел в своем кабинете, погруженный в тихое раздумье: «Я и Фани будем отличны, – рассуждал он про себя, – Рагузов будет эффектен; Рымов одной своей физиономией насмешит всех; Матрена Матвевна будет тверда в своей роли; ну, а если прочие сыграют и посредственно, то все-таки спектакль сойдет хорошо. Главное, надобно, чтобы все позаботились о костюмах и твердо бы знали свои роли, а там уж музыкой и освещением можно будет пыль в глаза бросить». Стулья в зале, в котором должна была происходить репетиция, еще с утра были расставлены в том порядке, как следует, то есть: часть их отделена для зрителей, а два кресла были поставлены на место, назначенное для сцены; выходить должны были из кабинета и из коридора. Действующие лица собрались в шесть часов. Аполлос Михайлыч, Матрена Матвевна и Фанечка пошли одеваться. Зрителями первой пиесы были: Рымов, Рагузов, Дарья Ивановна с Мишелем и Юлий Карлыч с судьей; последний был, заметно, в состоянии полного ожесточения и глядел совершенным медведем на всех и на все. Кроме этих зрителей, не было никого: несмотря на убедительные просьбы некоторых чиновников и помещиков посмотреть репетицию, Аполлос Михайлыч отказывал всем и каждому наотрез, имея в виду, что от этого потеряет много эффекту самый спектакль. Чрез час из коридора вышла Матрена Матвевна в напудренной прическе маркизы времен Людовика XIV и в бальном платье; вскоре за ней явился и виконт в бархатном кафтане, золотом камзоле, весь в кружевах, в парике, с маленькой шляпой, в белых коротеньких и узеньких брюках, в шелковых чулках и башмаках. В этом костюме Аполлосу Михайлычу никто бы не дал пятидесяти лет; но сверх того самые манеры его как будто бы изменились: он был жив, резв, вертляв и ловок – так, что своею особою невольно бросал весьма невыгодный оттенок на маркизу, которая, сравнительно с ним, далеко не выражала ловкой парижанки. Никон Семеныч, как знаток театра, заметил это с первого раза. Репетиция началась и продолжалась в полном порядке, и только Матрена Матвевна, несмотря на твердое и прилежное изучение роли, все еще сбивалась; в этом виноват был отчасти суфлер, в которые Аполлос Михайлыч выбрал своего управляющего, человека, хорошо читающего и очень аккуратного; но аккуратность-то эта именно и вредила тут. Матрена Матвевна, как мы уже знаем, говорила очень скоро и кой-что пропускала, а суфлер, никак не успевавший за нею следить, когда она останавливалась на конце фразы, не желая, по своей аккуратности, ничего пропускать, подсказывал ей проговоренный монолог, от чего и выходила путаница, которая до того рассердила Аполлоса Михайлыча, что он назвал суфлера дураком. Впрочем, явление с гризеткою выкупило все. Юлий Карлыч пришел в восторг, даже Рагузов похвалил; хлопали и Мишель с Дарьей Ивановной; но они, я полагаю, делали это с насмешкою. «Исправленный повеса», наконец, был прорепетирован. Матрена Матвевна просила Аполлоса Михайлыча еще поучить ее; он, конечно, обещался и тут же сделал замечание насчет туалета, говоря, что, хотя бальное платье ее прелестно, но несогласно с модою того времени, и обещался привезти ей рисунок, по которому она и должна будет сшить себе платье, вполне приличное маркизе. За этой пиесой следовала «Женитьба»; но она вовсе не так была удачна, как первая. Сцены тетки с невестой и, наконец, со свахой были очень слабы. Дарья Ивановна, никак не хотевшая надеть настоящего костюма, только стояла на сцене, и когда суфлер обращался к ней, говоря: «Вам», она отвечала: «Скажи за меня, – я еще не выучила». Фани была лучше всех, хотя, конечно, походила более на барышню, нежели на купчиху; но по крайней мере она знала свою роль. Матрена Матвевна, успевшая уже переодеться, тоже знала свою роль, но и здесь у ней проявлялся прежний ее недостаток: она то говорила очень твердо, то останавливалась и, по неискусству суфлера, не могла уже скоро поправиться. Сцена женихов решительно никуда не годилась; судья и Мишель были без костюмов. Первый, вставая, объявил, что он еще и не учил своей роли, и потом стал, с трудом разбирая, читать ее по тетрадке таким тоном, каким обыкновенно читаются деловые бумаги. Мишель был несносен: он, подобно Дарье Ивановне, вздумал было заставлять суфлера читать за себя, но Аполлос Михайлыч вышел из терпения, крикнул на него и требовал, чтобы он непременно играл настоящим манером. Мишель, надувшись, начал читать, но без всякого одушевления. Юлий Карлыч, несмотря на все свое усердие, был тоже не совсем удовлетворителен, потому что он более старался, нежели играл. Аполлос Михайлыч качал головой, Рагузов тоже качал головой, но только с насмешкою. Рымов бледнел и краснел. Перед тем явлением, в котором Подколесин должен был выйти с Кочкаревым, комик подошел к Дилетаеву. – Пиеса эта не может идти, Аполлос Михайлыч, – сказал он печальным голосом. – Это отчего? – Она очень сложна, вы лучше замените ее другою: мы только будем путать. – Ах, мой почтенный, как вы мало это дело знаете! Отчего теперь путают? Оттого, что не знают своих ролей, а когда выучат, то пойдет прекрасно. – Нет, вообще ее играют неверно. – Согласен: но что же такое? Да и кроме того: чего же вы хотите от фарса; его только надобно твердо выучить, а там и будет смешно. Выходите, мой милый, играйте, смешите нас, а о прочем не беспокойтесь, это мое дело привести все в порядок. Конечно, она не может идти так, как идет моя комедия, но никто этого и не требует: достаточно, если мы будем смеяться. Выходите, почтеннейший Никон Семеныч, вам следует! Никон Семеныч нехотя встал и пошел вместе с комиком на сцену; но, несмотря на то, что трагик был тверд в своей роли, что Рымов скроил пресмешную физиономию, первое действие кончилось очень слабо. Комик не выдержал, махнул рукою, отошел и встал к окну. Рагузов смеялся. Мишель с Дарьей Ивановной тоже смеялись. Аполлос Михайлыч был в беспокойстве. – Не конфузьтесь, господа, сделайте милость, не конфузьтесь: в таком деле по началу судить нельзя. Извольте начинать второе действие. Фанечка! Тебе, мой друг, – говорил он. – Mon oncle, да что, я не знаю; у нас что-то нехорошо идет, – отвечала Фани. – Ничего, моя милая, начинай. – Что вам за охота, Аполлос Михайлыч, заставлять нас ломаться? – заметил трагик. – Не ломаться, Никон Семеныч! Поверьте, что не ломаться: выйдет недурно; для полноты спектакля эта пиеса необходима: что не удастся в ней, то наши с вами вывезут. Начинай же, Фани! Фанечка начала. Явился потом Кочкарев, и сверх ожидания это явление сошло очень недурно; но при появлении прочих женихов опять пошла путаница, и они кое-как были прогнаны невестой. С уходом их пиеса пошла даже отлично. Рымов в сцене с невестой превзошел все ожидания. Все разразились смехом; даже Фанечка не удержалась и захохотала. Последующие явления его с Кочкаревым были хороши, а последний монолог, после которого он выскакивает в окно, неподражаем. Аполлос Михайлыч хлопал, как сумасшедший, и говорил, что все и все отлично. Но я должен сказать, что не все было отлично: трагик редко попадал в настоящий тон; Фанечка тоже; Аполлос Михайлыч, впрочем, уверял, что это происходило оттого, что она была слишком молода для этой роли. Комик с нахмуренным и сердитым лицом сел на дальний стул и задумался. – Вы извините меня, Аполлос Михайлыч, – сказал Юлий Карлыч, подходя к хозяину, – что я не так твердо знаю. Право, я совершенно не имею памяти. – Ничего, Юлий Карлыч! Терпение все преодолевает; вы еще удовлетворительнее прочих. Судья, подобно комику, уселся в углу и ни с кем не говорил ни слова. Трагик и Фанечка скрылись. По окончании «Женитьбы» следовала, как переименовал Рагузов, драматическая фантазия «Братья-разбойники». Через полчаса из кабинета хозяина вышел Никон Семеныч в известном уже нам костюме, то есть в красных широких шальварах, перетянутый шелковым, изумрудного цвета, кушаком, в каком-то легоньком казакине, в ухарской шапочке, с усами, набеленный и нарумяненный. – Где же другие разбойники? – спросил он. – Будут, будут, не беспокойтесь, – отвечал хозяин, – сегодня, конечно, не в костюмах, но это ничего. – Отчего же в вашей пиесе все были костюмированы? – проговорил с досадою Рагузов. – Как же вы, Никон Семеныч, сравниваете мою пиесу: там только три лица, а у вас их десять; кроме того, моя комедия уже три года, как готова; а ваша только еще вчера сочинялась. – Извините: она постарше вашей; о себе-то вы все придумали, а о других только нет. – Я думаю обо всех и обдумывал уже все; костюмы ваши несложны, они в два дня поспеют. Явилась Фани в костюме любовницы разбойника, и можно сказать, что наряд ее был очень хорош. На голове ее была тоже какая-то шапочка, стан обхватывался коротеньким с корсажем платьицем, сшитым наподобие швейцарских. – Этот костюм не верен, mademoiselle, – сказал трагик, осматривая ее. – Мне дяденька его сочинил, – отвечала Фани. – Как вы, Никон Семеныч, говорите – не верен, – воскликнул Дилетаев, – сами назвали поэму драматической фантазией, а недовольны фантастическим костюмом. На вас самих костюм очень необыкновенный. – У меня-то уж вовсе обыкновенный и самый национальный. – Ну и прекрасно, будь по-вашему; я уже себе дал слово с вами не спорить: Фани будет играть в этом костюме. Это решено. Трагик насмешливо улыбнулся. – А где же разбойники? – повторил он. – Сейчас… Юлий Карлыч, Мишель, Осип Касьяныч, пойдемте в разбойники, – произнес хозяин, приподымаясь. – Виктор Павлыч! Потрудитесь и вы; мы вас оденем старым подьячим, которые всегда присутствовали в разбойничьих шайках. На этот призыв хозяина поднялся только один Юлий Карлыч. – Сделайте милость,господа, – повторил настоятельно хозяин, – Мишель, ступай, кинь папиросу, точно не накуришься! Осип Касьяныч, пожалуйте! Полно вам там сидеть в углу. Виктор Павлыч, пойдемте, – прибавил хозяин, беря комика за руку. Гости нехотя вышли на сцену. – Только-то? – спросил Никон Семеныч. – Покуда только, а на представление я приготовлю лакеев. Размещайте картину сообразно вашему плану. Трагик начал: на авансцену он посадил самого хозяина в позе кровожадного эсаула. Судью, как он ни отнекивался, Никон Семеныч положил на землю плашмя и велел ему дремать; Мишель был тоже положен, но с лицом, обращенным к самому трагику. Комик посажен был на корточки; актерская натура его и тут не выдержала: он скорчил такую уморительную физиономию, что все разбойники и дамы захохотали. Фани посажена была около самого Никона Семеныча и должна была опираться на его плечо; она исполнила это с большим над собою усилием. Твердо, с одушевлением и с большою драматическою аффектациею начал Никон Семеныч свою роль, обращаясь попеременно то к тому, то к другому разбойнику, которые слушали его; но он по преимуществу остался доволен самим хозяином и комиком. Первый, действительно, делал чрезвычайно зверскую физиономию, когда трагик рассказывал об убогом и о богатом жидах, которых он резал на дороге; второй же выражал другого рода чувства: робость, подлость и вместе с тем тоже кровожадность и был так смешон, что бывшие зрительницами Матрена Матвевна и Дарья Ивановна, несмотря на серьезное содержание пиесы, хохотали. Фани, в роли любовницы, была хороша, только очень мало обращалась к своему любовнику, впрочем, произносила стихи с чувством. Драматическая фантазия сошла очень удовлетворительно, так что Аполлос Михайлыч сказал: – Я не ожидал, чтобы все это сошло так недурно. Вы очень хороши, Никон Семеныч, в драматической поэзии. Затем следовала песня «Оседлаю коня» Дарьи Ивановны и качуча – Фани. Хозяин настоял, чтоб и они прорепетировали, и привел по этому случаю известную пословицу: Repetitio est mater studiorum[22]. Дарья Ивановна, аккомпанируя себе, пропела свой chef d'oeuvre и привела снова в восторг Никона Семеныча, который приблизился было к ней с похвалою, но в то же время подошел к молодой даме Мишель, и она, отвернувшись от трагика, заговорила с тем. Фанечка подсела к комику. – Как вы хорошо играете, – сказала она, – лучше всех нас; вы поучите меня играть? – Наша пиеса не пойдет, – отвечал тот. – Отчего же? – Она очень дурно выполняется. – Но вы хорошо играете. – Я один ничего не значу. – Фанечка, тебе танцевать качучу; переоденься, моя милая, в другой костюм, – произнес Аполлос Михайлыч. Фани убежала в свою комнату и когда явилась, то была уже одета совершенно по-балетному, даже в трико, которое нарочно купил для нее Аполлос Михайлыч в Москве. Дарья Ивановна села играть за фортепьяно. Впечатление, произведенное танцами Фани, было таково же, как и прежде. Трагик качал от удовольствия головою; Матрена Матвевна делала ей ручкой; комик смотрел на девушку гораздо внимательнее, чем в первый раз. Актеры разошлись очень поздно, оставив хозяина в совершенном утомлении. Пришед в свой кабинет, Аполлос Михайлыч бросился в свои покойные кресла. «Ох, творец небесный, как я устал! Вот пословица говорится: охота пуще неволи; ах, как все они мало искусство-то понимают: просто никто ничего не смыслит!» – произнес он сам с собою и, будучи уже более не в состоянии ничего ни думать, ни делать, разделся и бросился в постель.V Хлопоты антрепренера
На другой день Дилетаев лежал еще в постели, когда подали ему письмо от Рымова, в котором тот отказывался играть и писал, что у него больна жена и что комедия, в которой он участвует, так дурно идет, что ее непременно следует исключить. – Вот тебе на! – проговорил Аполлос Михайлыч, совершенно пораженный. – На кого была надежда, тот и лопнул. Завидно вот, почему моя пиеса идет лучше всего. Какое это дьявольское артистическое самолюбие! С простыми людьми, право, легче составлять спектакли; те по крайней мере не умничают, а исполняют, что велят. Велика фигура – мещанин какой-то, и тот важничает! Но и простые люди вышли не лучше комика: судья тоже прислал записку, в которой напрямик отказывался и уведомлял, что он завтра же отбудет в отпуск в губернию. Дилетаев не выдержал и, разорвав обе записки на мелкие куски, бросил их на пол. – Вот вам люди! – продолжал он, обращаясь к окну, из которого виднелась городская площадь, усыпанная, по случаю базара, народом. – Позови обедать, – так пешком прибегут! Покровительство нужно, – на колени, подлец, встанет, в грязи в ноги поклонится! А затей что-нибудь поблагороднее, так и жена больна и в отпуск надобно ехать… Погодите, мои милые, дайте мне только дело это кончить: в калитку мою вы не заглянете… Размыслив хорошенько, Аполлос Михайлыч о судье уже не жалел, потому что тот и по характеру был большой невежа, да и играть совершенно не умел; но комика Дилетаев поклялся не выпускать из рук, вследствие чего тотчас ж спросил себе одеваться, велел закладывать лошадь и проехал прямо к Рымову. Здесь он увидел довольно странную сцену: на стуле у окна сидел совсем растрепанный комик, с лицом мрачным и немытым; тут же на маленькой скамейке, приникнув головой к коленям мужа, сидела Анна Сидоровна, уставив на него свои маленькие глаза, исполненные нежности. Кроме того, она целовала его руку. Читатель, вероятно, догадывается» что подобное семейное счастье возникло вследствие отказа Рымова участвовать в спектакле. – Виноват… – проговорил Аполлос Михайлыч, попятившись назад. Комик вскочил и толкнул жену ногою. Та вскрикнула и убежала. – Сделайте милость, не беспокойтесь. Я приехал на два слова: побраню вас и уеду, – проговорил гость, между тем как оконфуженный хозяин решительно не находился, как бы поправить свой туалет. – Позвольте, – произнес он, хватаясь за пальто и натягивай на себя. – Опять повторяю, не беспокойтесь, – проговорил гость, – артистам друг с другом нечего церемониться. Во-первых, супруга ваша не больна; во-вторых, комедия идет бесподобно; стало быть, все препятствия разбиты мною в прах, и, следовательно, вы не скроете и не закопаете вашего таланта, а блеснете им во всей красе. – Нет-с, я не могу играть, Аполлос Михайлыч, – возразил комик. – Вы можете, и вы будете играть. – Помилуйте, сделайте милость, не беспокойтесь: мой муж не так здоров… зачем же ему себя изнурять, – произнесла, выходя, Анна Сидоровна в сильном волнении. – Муж ваш, сударыня, здоров, вы тоже; все обстоит благополучно, поэтому они будут играть, а вы будете любоваться. Мне очень совестно, что вы не пожаловали на нашу первую репетицию. Я, в моих хлопотах, совершенно забыл послать за вами экипаж; но вперед этого уж не будет. – Благодарю вас; я не охотница, – произнесла она отрывисто. – Вы, кажется, Виктор Павлыч, сами говорили, что больны, и, кажется, не молоденький ломаться. Что же это такое? Кто вас ни позовет, вы сейчас соглашаетесь, – прибавила она, обращаясь к мужу. Комик стоял нахмурившись; Дилетаев вышел из терпенья и пожал плечами. – Я имею, сударыня, дело не с вами, а с вашим мужем, – заметил он. – Не угодно ли вам, Виктор Павлыч, по крайней мере объяснить мне, почему вы не желаете участвовать в нашем спектакле. Общество у меня собрано приличное и вас никоим образом не может компрометировать. Если вы недовольны пиесой, то и это опять несправедливо. Вы сами ее очень хвалили. Я, с своей стороны, готов бы даже был уступить вам свою роль из моей комедии, которая действительно идет очень хорошо. Но сами согласитесь: я автор и писал ее нарочно для себя. Кроме того, Виктор Павлыч, я позволяю себе вам заметить, что у меня играют люди благородные, которые и не сродны к этому делу и заняты другими обязанностями; но они, желая доставить мне удовольствие, играют. Я должен прямо вам сказать, что в последствии времени мог бы быть полезен для вас. – Нам, бедным людям, не след мешаться между благородными, – возразила Анна Сидоровна. Но Аполлос Михайлыч не обратил никакого внимания на ее слова. – Сделайте милость, господин Рымов, решите мое сомнение, – отнесся он к комику. – Я отказываюсь потому, что эта пиеса не может идти, – отвечал тот. – Отчего же не может? – Оттого, что никто не играет. – Вовсе нет-с, напротив: все играют, а ролей только еще не знают. Разве Фани не играет? Разве Никоя Семеныч не отчетливо хорош в Кочкареве? – Они знают роли. – И с этим я не согласен. Они выполняют роли, а прочие тоже выучат, – это уж мое дело! – Прочие даже и стоять на сцене не умеют. – Вы очень строго судите, милый мой, – возразил Аполлос Михайлыч. – Не знаю, участвовали ли вы когда-нибудь в благородных спектаклях, но только я скажу, что это совсем другое дело, чем публичный театр. На нас будут смотреть, как на любителей, которые, для собственного удовольствия, разучили несколько сцен – и только. Вы сказали, что Осип Касьяныч, Юлий Карлыч и Мишель не умеют стоять на сцене. Это совершенно справедливо, и поверьте: я, имея это в виду, сегодня ночью придумал превосходный оборот. Мы выкинем из пиесы все сцены, где участвуют экзекутор, моряк, офицер этот и, наконец, сваха и тетка. – Как же вы это выкинете? – спросил комик с некоторым удивлением. – Так просто, как обыкновенно выкидывают. – Тогда выйдет чушь, которой нельзя будет и понять, – возразил комик. – Из фарса, господин Рымов, что ни делай, никогда чушь не выйдет, потому что он сам по себе чушь. Но эта пиеска переработается даже прекрасно, так что перещеголяет, я думаю, подлинник, потому что будет иметь единство. – Нет-с, этого нельзя. – Нет-с, можно! Извольте слушать; первое явление: вы со слугой. Слугу буду играть я сам. Угодно вам? Хотя это и не моя роль и не моего вкуса, но для театра я готов пожертвовать всем. Свахи нет. Является Кочкарев и с ним вся сцена. Потом зачеркивается все и начинается с того места, где невеста рассуждает о женихах. Приходит Кочкарев, советует ей брать Подколесина и приводит его, а тут опять может идти все сплошь. Таким образом пиеса прекрасно начнется и отлично кончится. Комик все еще недоумевал, но было заметно, что остроумная выходка Аполлоса Михайлыча сильно его поколебала. – Полноте, мой любезнейший Виктор Павлыч, нечего думать и рассуждать. Поедемте сейчас же ко мне и примемся за переделку комедии. Не хуже же, черт возьми, Рагузова мы справимся с этим делом: он прибавляет, а мы будем убавлять! Я мастер на эти дела. Если бы охота пришла, так бы этаких фарсов по десятку в ночь писал. Ну-с – по рукам!.. – прибавил Дилетаев. – Я таким образом согласен-с, – проговорил комик. Анна Сидоровна побледнела и задрожала. Она взглянула на мужа, но тот отвернулся. – Итак!.. – произнес с восторгом Аполлос Михайлыч. – Сейчас буду готов, – отвечал Рымов и ушел в соседнюю комнату. Анна Сидоровна кинулась было за ним, но дверь была заперта. – Как я рад, что уговорил вашего супруга! – отнесся к ней гость, но она ничего ему не ответила и тотчас же вышла из комнаты, прошла в кухню, села на лавку и горько заплакала. Рымов уехал с Дилетаевым. «Женитьба» в один день была переделана как нельзя удобнее для сцены. В дальнейшее затем время Аполлос Михайлыч работал неутомимо. Он пригласил городских жителей всех классов и разослал несколько пригласительных билетов к помещикам в усадьбы. Репетиции шли довольно уж твердо. Костюмы для разбойников были приготовлены. Матрена Матвевна менее и менее ошибалась в репликах. Рымов смешил всех до истерики; одним словом, все это было хорошо, и Дилетаева беспокоила одна только механическая часть. Представление должно было произойти на фабрике у купца Яблочкина, производящего полотно, который, по просьбе Дилетаева и по старинному с ним знакомству, дал для театра огромную залу в своем заведении; но все-таки он был купец и поэтому имел большие предрассудки, так, например: залу дал, – даже фабричное производство на всю масленицу остановил, но требовал, чтобы ни одного гвоздя ни в пол, ни в стены не было вколочено. Прошу при этаких условиях поместить всю театральную обстановку! Одна только гениальная изобретательность и необыкновенное знание дела Аполлоса Михайлыча могли все это обделать. В зале, предназначенной для публики, было поставлено несколько рядов кресел и сверх того взади возвышался амфитеатром раек для купцов и мещан. Сцена была возвышенная; подзоры, очень затейливо нарисованные под пунцовые бархатные драпри, повесились. Декорации, то есть голубая комната, а на другой стороне желтая, и лес, были привезены из усадьбы Дилетаева и поставлены. Наконец, опустился и передний занавес, – он был вновь изготовлен. Антрепренер показал и здесь неподражаемую свою изобретательность: у него были очень старинные, но прелестные французские обои, которые представляли маленьких летящих амурчиков, и еще, тоже старинной, но прекрасной работы, эстамп, изображающий Талию. Эта-то Талия и сотни три амурчиков были вырезаны из своих мест и наклеены на голубой коленкор. Талия, конечно, поместилась в середине, и к ней со всех сторон слетались амурчики; вид был прелестный, особенно при вечернем освещении. Аполлос Михайлыч водил всех своих актеров полюбоваться своим изобретением. Уборные для мужчин и дам были тоже приготовлены: кавалерам в холодном чулане, для согревания которого Дилетаев предполагал в день представления поставить три самовара; а для дам – в соседней сторожке, которую по этому случаю оклеили обоями, а находящуюся в ней русскую печь заставили ширмами. Более всего Аполлос Михайлыч хлопотал с оркестром. При первом испытании оказалось, что Никон Семеныч вовсе не занимался музыкой и неизвестно для чего содержал всю эту сволочь. Капельмейстер, державший первую скрипку, был ленивейшее в мире животное: вместо того, чтобы упражнять оркестр и совершенствоваться самому в музыке, он или спал, или удил рыбу, или, наконец, играл с барской собакой на дворе; про прочую братию и говорить нечего: мальчишка-валторнист был такой шалун, что его следовало бы непременно раз по семи в день сечь: в валторну свою он насыпал песку, наливал щей и даже засовывал в широкое отверстие ее маленьких котят. Вторая скрипка только еще другой месяц начала учиться. На флейте играл старичишка – глухой, вялый; он обыкновенно отставал от прочих по крайней мере на две или на три связки, которые и доигрывал после; другие и того были хуже: на виолончели бы играл порядочный музыкант, но был страшный пьяница, и у него чрезвычайно дрожали руки, в барабан колотил кто придется, вследствие чего Аполлос Михайлыч и принужден был барабан совсем выкинуть. Кадрили они играли еще сносно, конечно, флейта делала грубые ошибки, а валторнист отпускал какую-нибудь шалость; но по крайней мере сам капельмейстер и крепко запивающая виолончель делали свое дело, однако при всем том – не кадрили же играть на спектакле? Дилетаев пришел в ужас, когда рассмотрел их репертуар: музыканты играли всего только две французские кадрили, мазурку Хлопицкого, симфонию из «Калифа Багдадского»[23] и какую-то старую увертюру из «Русалки»[24] да несколько русских песен. – Что прикажете при такой бедности избрать на четыре антракта? А главное: под какую музыку будет танцевать Фани? Он дал было им для разучения фортепьянные ноты качучи, но капельмейстер решительно отказался, говоря, что он не умеет переложить, потому что не знает генерал-баса. Дилетаев сказал в глаза Никону Семенычу, что ему приличнее держать лошадиный завод, чем музыкантов: но тот этим не обиделся, потому что в это время был занят своим делом: он сочинял еще новый монолог в своей драматической фантазии. Покорившись необходимости, Дилетаев с музыкой распорядился таким образом: перед представлением, для съезда, он назначил французскую кадриль, между первым и вторым актом – мазурку, которую они лучше всего исполняли; перед «Женитьбой» – «Лучинушку» и «Не белы-то ли снежки»; перед драматической фантазией – симфонию из «Калифа Багдадского» и, наконец, перед дивертисманом – увертюру из «Русалки». Фани свою качучу должна была танцевать под игру Дарьи Ивановны на фортепьяно. Афишки написал сам Аполлос Михайлыч. Они были таковы:184… года.
Ж. .
Спектакль любителей, составленный Аполлосом Михайлычем Дилетаевым.
1
ВИКОНТ И ГРИЗЕТКА,
ИЛИ ИСПРАВЛЕННЫЙ ПОВЕСА.
ОРИГИНАЛЬНАЯ КОМЕДИЯ.
СОЧИНЕНИЯ АПОЛЛОСА ДИЛЕТАЕВА.
Действующие лица: Маркиза Мон-Блан…….. М.М.Рыжова. Виконт Де-Сусье……… А.М.Дилетаев. Роза-гризетка……….. Ф.П.Дилетаева.
Действие происходит в Париже, в царствование Людовика XIV, на даче близ оного.
2
СЦЕНЫ ИЗ «ЖЕНИТЬБЫ»,
комедии, соч. Гоголя, переделанные и поставленные на сцену В.П.Рымовым.
Действующие лица: Подколесин……………….. В.П.Рымов. Кочкарев, его друг………… Н.С.Рагузов. Невеста………………….. Ф.П.Дилетаева. Степан, слуга Подколесина….. А.М.Дилетаев.
3
БРАТЬЯ-РАЗБОЙНИКИ.
Драматическая фантазия, переделанная из поэмы Пушкина, того же наименования, Н.С.Рагузовым, со вновь изобретенными костюмами и декорациями
Действующие лица: Атаман-разбойник…….. Н.С.Рагузов Елена, его любовница…. Ф.П.Дилетаева. ……………………………………. А.М.Дилетаев. Разбойники…………. М.П.Дилетаев. …………………………….. В.К.Вейсбор. …………………………….. и другие. Старинный подьячий…… В.П.Рымов.
В заключение дан будет:
ДИВЕРТИСМАН.
в коем Ф.П.Дилетаева будет плясать качучу, в национальном костюме; а Д.И.Здруева будет петь романс: «Оседлаю коня!» Начало в семь часов. Представление произойдет на фабричном заведении г. Яблочкина. Билеты без платы, могут получаться от самого г. Дилетаева. Дети никаким образом не могут быть приводимы. Вход на сцену публике запрещается.
Последние комментарии
12 часов 8 минут назад
13 часов 41 минут назад
17 часов 34 минут назад
17 часов 39 минут назад
22 часов 59 минут назад
2 дней 10 часов назад